– Все лжется во мне – оттого, что русалочку я утопила: оттуда – сюда.
И с глазами, вполне удивленными (просто девчурочка!), всунула в рот папироску:
– Вы этого не поймете, мой миленький!
Вытянув шею, стрельнула дымочком. И вновь повторила:
– Оттуда – сюда.
Бросив ручку от ротика вверх, стала быстро вертеть папироской, любуясь спиралькой огня:
– Ах, почем знаю я, – проиграла она изузором отчетливым широкобрового лобика.
И поднесла папироску; закрыв с наслаждением глазки, пустила кудрявый дымочек.
– Не понял: что значит оттуда? Дымок, облетающий, – стлался волокнами:
– Тело на мне как-то лжется, – и нервными дергами губок и плечика сопровождала словечки свои.
Еще долго Лизаша сплетала бросочки коротких словечек своих; и казалось, что тонкое кружево всюду повисло невидно. Казалась ткачихой; сложивши калачиком ножки, опять невзначай показала коленку; опять протянула два пальчика: в пепельницу.
Пепелушка слетела.
– Да, бросимте, что говорить: с дурачишкой; не скажешь ведь – нет?
Ощутил на руке ноготочек ее:
– Оцарапаю вас.
И – придвинулся; но отодвинулась; и – заиграла русальной косою.
– Сидите спокойно, вот так.
Вдруг повила головкою:
– Время, сплошной людоед, – поедом ест людей: неуютно!
– Откуда про это вы?
Глянула заревом глаз:
– Это мне рассказала русалочка.
Митя увидел: упала измятая очень бумажка на пол (из кармана Лизаши); смотрел машинально; знакомые знаки увидел: знакомого почерка: вот – интегральчик; вот – модуль… Откуда!
И он потянулся рукой за бумажкой.
– Вы что?
– Да бумажка.
Увидела, выхватила:
– Мне отдайте: мое.
– Погодите: тут почерк отца.
Перехватывал; но – оцарапала.
– Ай!
– Вы не суйтесь.
– Нет, как появилась бумажка? Лизаша слукавила:
– Сами оставили вы – в прошлый раз: из кармана упала… Ах, увалень!
Странно – опять ведь невнятица: как оказалась бумажка у «богушки»? Быстро инстинкт подсказал, что ей надо солгать; будто Митя оставил: дивилась. Зачем это делала? Вот и она солгала – неожиданно: не для себя, а для… Разве для «богушки» ей надо лгать? Разве «богушка» лжет? и – стояла над бездной.
Вперялася в бездну.
Тогда за портьерой раздался отчетливый громкий расчмок.
Митя понял, что кто-то там есть; посмотрел на Лизашу, которая, встав, померцала на Митю: сквозь Митю; тогда обернулся и вздрогнул, увидевши станистый контур Мандро: будто с сумраком вкрался своим протонченным лицом, – протонченным до ужаса.
Быстро вошел, седорогий, бровастый и станистый, чуть поводя богатырским плечом, оттянувши перчатку, губу закусивши, имея от этого солоноватое выражение, которое он постарался степлить.
Бросил взгляд на Лизашу, на Митю: сказал долгозубою челюстью:
– Здравствуйте.
Мите казалось, что брови нарочно он углил: открыл электричество: ясно сияющий камень лампады, спустившейся сверху, поблескивал.
– Вы в темноте – с Лизаветою Эдуардовной; кажется, – вы предаетесь мечтаньям? – запел фисгармониум.
Но из-за звука глядел гробовыми глазами, умеющими умертвить разговор.
– Я русалочкой вашею, нет, – недоволен, сестрица Аленушка, – быстро рукою чеснул бакенбарду; насвистывал что-то.
И – сел.
И сиденье это мучительно виделось им обсиденьем каким-то: здесь кто-то кого-то обсиживал: Митя ль Лизашу? Лизаша ли Митю? А может быть, сам фон-Мандро их обоих; припомнились толки, что будто бы он позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой: и – называли подругу Лизаши.
Еще говорили, что был он когда-то причастен к содомским грехам.
16
– Кушать подано!
Тут фон-Мандро приподнялся, несладко взглянул.
– Кушать, кушать идемте.
И фиксатуарные бакенбарды прошлись между ними
почти что сквозь них.
Проходили в столовую, где прожелтели дубовые стены; с накладкой фасета: везде – желобки, поперечно-продольные; великолепный буфет; стол, покрытый снеговою скатертью, ясно блистал хрусталем и стеклом; у прибора, у каждого – по три фужера: зеленый, златистый и розовый; ваза; и в ней – краснобокие фрукты; и – вина; и – сбоку на маленьком столике яснился: облесками холодильник серебряный.
– Суп с фрикадельками, – смачно сказал фон-Мандрр
Он засунул салфетку за ворот: умял; и взглянул на Лизашу – с заботливой и с неожиданной лаской:
– Не хочется кушать?
– Ах, нет.
– Вы б, Аленушка, хлоралгидрату приняли.
Лакею дал знак: и лакей, обернувши салфеткой бутылку, ее опустил: в холодильник.
– Да, да, молодой человек: фрикаделька… Что я говорю… познается по вкусу, – и пальцами снял он помаду губную, – а святость – по искусу
Пальцы помазались.
И завлажнил он глазами – такой долгозубый, такой долгорукий, к Лизаше приблизился клейкой губой. Перекинулся станом к мадам Вулеву:
– Как с летучей мышкой, мадам Вулеву?
– Наконец, догадалася я, Эдуард Эдуардович, – сунулась быстро она, – это Федька кухаркин поймал под Москвою: и – выпустил: в комнаты… Я же давно замечала: попахивает!
– Попахивает?
И с особенным пошибом молодо голову встряхивал он, заправляя салфетку.
– Что же вы, молодой человек, – не хотите тетерьки; вкусите ее… Мы вкушали от всяких плодов, когда были мы молоды.
И обернулся к тетерьке.
Лизаша ударила кончиком белой салфетки его.
– Вот же вам!
Он – подставился.
С явным вкушал наслажденьем тетерьку: тянулся к серебряному холодильнику он: за бутылкой вина; и Митюше фужер наливал – до краев: золотистой струею.
Тянулся с фужером: обдал согревательным взглядом: но взгляд – ледянил; и вставало, что этот – возьмет: соком выжмет:
– Так чокнемся!
Он развивал откровенность.
Так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то – условится; это – зависит от Мити; Лизаша – ручательство; впрочем, – условий не надо: понятно и так.
Они чмокнулись.
В жестах отметилось все же – насилие: стиск, слом и сдвиг.
В то же время кровавые губы улыбочкою выражали Лизаше покорность: казалось, – глазами они говорили друг другу:
– Теперь – драма кончена.
– Что это?
– Как, – мне еще?
– Ну же, – чокнемся!
– Я, Эдуард Эдуардович, – я: голова моя слабая!
– Не опьянеете!
Видел, пьянея, – в движеньях Лизаши – какое-то: что-то; во всей атмосфере стояло – какое-то: что-то… душерастлительное и преступное.
Дом с атмосферой!
Лизаша сидела с невинным лицом:
– Митя, – вы что-то выпили много: не пейте!
– Оставь, – снисходительным жестом руки останавливал Эдуард Эдуардович.
Митя бессмыслил всем видом своим
– Так ваш батюшка – что?
– Говорите: бумаги свои держит дома?
– Так письменный стол, говорите?
– Что?
– Все вычисляет?
– Когда его можно застать?
– Поправляется?
– Эдакий случай несчастный!
Хладел изощренной рукою (с поджогом рубина), которою он протянулся за грушей.
«Лизаша, Лизаша», – кипело в сознании Мити. И видел: мадам Вулеву и Лизаша – исчезли.
– Лизаша!
Мандро развивал откровенность – так было не раз уже: будто меж ними условлено что-то: а если и нет, то – условится; это – зависит от Мити; Лизаша – ручательство; впрочем – условий не надо. Понятно и так.
17
Голова закружилась: и чувствовал – вкрап в подсознанье. Вина? Или – взгляда Мандро? Он – не помнил: в ушах громко ухало; помнил – одно, что условий не надо: понятно и так; очутился в гостиной; наверно, в сознании был перерыв, от которого он вдруг очнулся: пред зеркалом.
Кто это?
Красный, клокастый, с руками висляями, – кто-то качнулся у кресел, кругливших свои золоченые львиные лапочки; Митя склонился на кресло: пылало лицо; и в мозгах копошилось какое-то все толокно, из которого прорастало желанье: Лизашу увидеть, сказать про свое окаянство; за этим пришел.