В обстании быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка баки, где каждый волосик гофрирован был, поднялся над креслами и отразился в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый галстучек, он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется – фоны зеленых обой его вырежут четко, поднимется – и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью – под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого

Меблировал свои жесты.

Включал свое имя в компании он, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески Нет, – для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?

Он ее портил.

При мысли такой грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой) – дрогнули; съехались брови – углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх, между ними слились три морщины, трезубцем, подъятым и режущим лоб; здесь немое страдание выступило.

Точно пением «Miserere» [28] звучал этот лоб

Говорили: его спекуляции – странная очень на бирже игра, за которую он получал от кого-то проценты, – вели к понижению русских бумаг на венской, на лондонской биржах; был случай, когда, как нарочно, едва не привел он к полнейшему краху одну из тех фирм, где он сам был директором

Слухи!

В других же делах вызывал восхищение смелостью методов, странными рисками

– Жаль!

– Эдуард Эдуардович мог бы стать гордостью: мог бы стать русской промышленной силою…

– Но он – не наш, – говорили о нем, отходя от него Он не гнался.

Он был тот же сдержанный, ласковый, мило рассеянный, всем улыбавшийся блеснями белых зубов; но и всем угрожавший ожогом зеркального взгляда: манеры Мандро обличали приемы искусства, которым, казалось, владел и совершенстве; взглянув на него, все хотелось сказать:

– Станиславщина.

Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он – датчанин, кто-то долго доказывал – вздор: Эдуард Эдуардович – приемыш усыновленный; отец же его был типичнейший грек, одессит, – Малакаки; а сам фон-Мандро утверждал, что он – русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг высшей степени, умер – в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень – масонский.

Фестонный камин в завитках рококо открывал свою черную пасть, заслоненную, точно намордником, тонкой ажурной решеткой; на нем же часы из фарфора не тикали; около их был положен рукою Мандро небольшой флажолет [29] .

2

Звуки гамм прервались: раздалися шаги проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, – звонкого эхо; и дверь отворилась: степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:

– Соломон Самуилович…

И Эдуард Эдуардович бросил:

– Просите.

Он владил массивную запонку в белый манжет.

Из открывшейся двери он видел: с угла, где стоял перламутром белевший рояль, поднялась с табуретика небольшого росточку Лизаша, в коричневом платьице, перевязанном фартучком; очень блажными глазами, стрелявшими сверком, вонзилась в отца; и старалась его улелеять глазами; бежал быстрый шаг, утомительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, звонкого эхо.

Лизаша Мандро, сделав книксен, стояла растерянно: ротик открылся.

И мимо нее Соломон Самуилович шел по холодному залу.

Здесь вместо обой – облицовка стены бледно-палевым камнем, разблещенным в отблески; и между камнем жерельчатый и завитой барельеф из стены выступавших колонных надставок; – гирлянда увенчанных старцев; они опускали себе на затылки подъятыми дланями дуги витые витых архитравов [30] .

Согнулися старцы, разлив рококо завитков; те двенадцать изогнутых, влепленных станов, шесть – справа,шесть – влево подняли двенадцать голов; и вперялися дырами странно прищурых зрачков в посетителей.

Окна – с зеркальными стеклами: крылись подборами палевых штор с паутиною кружев, опущенных до полу.

И опускалась огромная, нервная люстра, дрожа хрусталем, как крылом коромысла, из странных, лепных потолочных фестонов, где шесть надувающих щеки амуров составили круг.

Соломон Самуилович, быстро заметив все это, прошел, очутился в гостиной; и снова заметил скос глаз, улетевших сейчас же в холодное зеркало, каждую волосиночку фабреной бакенбарды, орлиный, стервятничий нос.

Фон-Мандро с сильным выдергом вниз стиснул руку его

– Соломон Самуилович.

А сочно-алые губы казались, что смазаны чем-то.

– Ну, как с гипотекой?

Пошли они сыпаться фразой. Мандро, из губы своей сделав вороночку, с мягко округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.

– Ну, скажите…

Отставивши руку, он палец о палец размазывал будто (лишь в этом одном выражении он отступал от эстетики); странно: глаза умыкали морщиною бровной, в то время как клейкие красные губы приятно разъялися, и разговор перешел на парижские впечатления:

– Знаете что, – завертел Соломон Самуилович пальцем, – ведь с акциями на сибирское масло… пора бы…

– А что?

– Да барометр упал: к урагану.

– Не думаю…

– Знаю наверное.

И Соломон Самуилович быстро пустился доказывать мысль, что война – неизбежна.

– В Берлине имел разговор…

– С Ратенау?

– Ну да. И потом я показывал кое-кому из ученых механиков тот документик: ну, знаете.

Клавиатура зубов фон-Мандро проиграла:

– А, – да?

И он вкорчил свой дьявольски тонкий смешок:

– На одних правах с Круппом.

И жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий).

3

Лизаша уселась опять за рояль, белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики, – переговаривать с сердцем, заспорило, сердце забилось:

– Нет, нет!

Круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою, встала, пошла – узкотазая, бледная; и – небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши: невинность; глаза – полуцветки: они – изумруды, они – агаты; посмотришь в глаза, они – сверком исходят.

Меж тем говорила ужасные вещи; и – делала тоже ужасные вещи.

Она говорила подругам и Мите-

– Я люблю уродцев. Еще говорила:

– Уродец мой, – я вас люблю.

И при этом глядела невинными глазками.

– Я не одна: нас ведь – много. Лизаша жевала очищенный мел.

И ночами сидела в постели, калачиком ножки, и – думала:

– Как хорошо, хорошо, хорошо!

Поднималась в двенадцать; в гимназию – носу не вы сунешь; стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, живела средь пуфов, кокетничала с гимназистиками, отороченными голубым бледным кантом (гимнасия Креймана) Все говорили про то, как какая-то тут атмосфера была, что Лизаша была с атмосферою; странная барышня!

Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это – время, кузнец, заклепает тогда Руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче – с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком шарик подкидывать будут и – нет.

А что – «нет»?

Нет, нет, нет: и – в гостиную.

Здесь расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами или без них, вокруг столиков (или – без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, не заполняющей холод пространств сине-серого плюша – ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, позы фигурочек.

вернуться

28

«Miserere» – религиозный служебный мотив католической церкви.

вернуться

29

Духовой деревянный музыкальный инструмент, род упрощенной флейты.

вернуться

30

Архитрав (архит.) – брус, нижняя часть опоры.